Еще
в Панаме я читала рассказ одной аргентинки,
принимавшей аяуаску. Она писала, что
«её» шаман во время церемонии попадал
в ее видения и видел то же самое, что
видела и она. Я тогда еще подумала: с
одной стороны, конечно, прискорбно:
никакой тебе privacy, никакой тебе личной
жизни. А с другой, обрадовалась: вот бы
и мне так! Если он будет в курсе
происходящего со мной, так потом сможет
мне
прояснить то,
что из увиденного будет непонятно. Но,
увы, ни один из моих курандерос
способностями проникать
в мои видения
не обладал. Оглядываясь назад, я вижу,
что, пожалуй, это было единственное, что
их объединяло. Во всем остальном Хуан
и Вилсон
были разными.
Первый
был индейцем из племени Шипибо. Заботливый,
внимательный. И не побоюсь этого слова
– нежный. А что, такое бывает?- скажете
Вы... Ну, наверное, бывает. Если
дистанцироваться и наблюдать со стороны.
И ограничить наблюдение по времени. Но
даже в свете этих всем понятных ограничений
дон Хуан мне показался уникальным. Кроме
того, были в нем спокойствие и уверенность
– но не просто в себе, а в чем-то другом,
более основополагающем, что выходило
за пределы его индивидуальной личности.
Думаю, дело в том, что он был частью
большой пирамиды, в которой он как шаман
занимал высокую ступеньку, хоть там
ступенек, по правде сказать, раз, два и
обчелся. Но важнее тут не количество
ступенек, а наличие самой пирамиды. Ее
существование обеспечивалась коллективной
реальностью племени –
реальностью
общей для всех, потому что она базировалась
на общей религии (то есть всем доступным,
понятным и конкретным методикам связи
с Высшим), общих культурных ориентирах
и традициях. Так что в принципе шаманические
способности были едины для всех, также
как и аяуасковые знания; принципиальная
разница между шаманами и не-шаманами
заключалась, скорее, в уровне этих
способностей и знаний.
Но
все участники пирамиды настраивались
на звук одного и того же камертона: их
камертоном была аяуаска.
Для
Вилсона все складывалось по-другому.
Он был целитель-местисо. Он был носителем
знания, но знания индивидуализированного,
потому что жил и работал вне поля
мифологизированной реальности индейского
племени. Если деятельность шамана была
направлена -хоть
бы отчасти -
на благосостояние племени, то центром
забот Вилсона была его частная практика.
Целительство было его работой. Страстью,
конечно, тоже, но работой в первую
очередь. Я рискну выразить это так:
что для дона Хуана было священнодействием,
то для Вилсона было повседневным
профессиональным трудом специалиста.
А еще мне показалось, что Вилсон был из
тех подвижников духа, кого больше
интересовали не люди, а сами знания в
чистом виде. Пациенты же были хороши
тем, что на них приобретенные знания
всегда можно было опробовать на
деле.
Из
рассказа Вилсона я узнала, что большую
роль в том, что он стал целителем, сыграла
его болезнь. В детстве он сильно болел.
Чем именно – никто не мог понять, и врачи
поставили на нем крест. Но ему хотелось,
как и его сверстникам, бегать по улице,
играть в футбол, прыгать с деревьев в
Амазонку. Лет с двенадцати он стал
уходить глубоко в сельву. Там он оставался
один по несколько дней кряду, знакомясь
с растениями, и там же он проходил свои
университеты – рос такой себе Ломоносов
джунглей. Потом в течение года он принимал
аяуаску, три раза в неделю, и – благодарение
аяуаске! - излечение свершилось. Силы к
нему вернулись, а болезнь непонятной
этиологии отступила.
-
Но она навсегда оставила на мне свою
печать. Силы, утраченные в детстве, уже
было не вернуть, и высоким я так и не
вырос, - от огорчения он развел руками
в стороны – и в таком виде стал похож
на коренастый равносторонний крест.
Вилсон
говорил, что многие местные жители и
сегодня видят в аяуаске прежде всего
medicina, лекарство, возможность излечения
от различных недугов, и к ней часто
обращаются в тех случаях, когда
традиционная медицина, обессилев,
поднимает руки вверх и капитулирует.
Это не могло не напомнить мне Кандомбле.
Один из участников высшего звена как-то
сказал в приватной беседе, что по доброй
воле люди в Кандомбле не приходят. Их
туда приводит нужда, иными словами,
болезнь.
Но
думаю, что нужда может выступать в разной
форме. Не только в форме болезней, но и
в форме drive´a, например. Когда чувствуешь
насущную потребность в чем-то разобраться,
и она тебе никак покоя не дает. А зачем
– вначале и сам внятно сформулировать
не можешь. Потом, когда сможешь, начинает
смущать, что сформулированные цели и
ориентиры несколько, мягко говоря,
оторваны от той продуктивной жизни,
которая измеряется прежде всего глубиной
и широтой банковского счета. Значит,
тогда самое время, отступив на шаг назад,
сделать reality check и задать себе контрольный
вопрос: а в чем заключается утилитарность
драйва? И как он соотносится с продуктивной
жизнью?
Видя
разрыв, и немалый, страстно хочется
верить, что расхождение это больше
поверхностное. То есть одна часть меня
знает что, да, действительно, поверхностное,
а другая часть, как всегда, не преминет
ее саботировать. Вот так они и движутся:
одна часть подтягивает за собой другую,
потом они меняются местами, переходя
попеременно от утверждения к отрицанию,
и обратно к утверждению. И я двигаюсь
вместе с ними. Хочется верить, что не по
кругу, а по спирали – вверх.
Вверх
и вперед, к той точке на спирали, где
меня поджидает некий древний и мудрый
меднокожий индеец со спокойными
глазами и глубокими морщинами,
избороздившими его высокое чело. И тогда
по-отечески мудро он мне скажет: дитя
мое, весь этот мир, который ты воспринимаешь
– как органами чувств, так и вне их –
все это только части большого мира, на
разных уровнях которого мы все одновременно
сосуществуем. Пусть твое сердце станет
широким, а знание зазвенит на частоте
твоего сердца. Смотри вверх, смотри
вглубь себя, и тогда в тусклой гальке,
разбросанной по берегу озера, тебе
откроется яркий блеск драгоценных
каменьев. Их красота – это моя улыбка.
Никогда не забывай, что их роскошь,
блеск и свет – в самой тебе. Доверься
реке жизни, которая безостановочно
несет нас к далекому горизонту, к
безмолвию тайны и мудрости пустоты.
Однако
такой мудрый и достойный доверия индеец
мне пока не встретился, а те, что
встретились на моем аяуасковом пути,
подобных сентенций не произносили, так
же как они не занимались анализом,
синтезом или теоретизированием. Этим
профессионально занимаются антропологи,
изучающие индейцев, правда, их знание
хоть и ценно, но уже вторично.
Но
все равно, я определенно знаю, что готова
к новой встрече с аяуаской. Нужно только
найти, кто будет моим третьим проводником.
Как сказал этот прохожий-несостоявшийся
шаман:
-
Результат – то есть: видения во время
приема аяуаски, твое самочувствие во
время церемонии и после нее, – все
это, главным образом, зависит от шамана,
ведущего церемонию.
Я
долгое время отказывалась признать,
что один шаман может существенно
отличаться от другого. Особенно если
упростить ситуацию и свести аяуаску к
алкалоидам, воздействующим на головной
мозг. Алкалоид в рамках ньютоново-картезианской
парадигмы – он и в перуанской сельве
алкалоид. А шаман в этой парадигме - так
вообще сбоку-припеку оказывается. Однако
делать было нечего – пришлось произвести
корректировку на местности. Во мне
постепенно произошел, как это принято
теперь называть, парадигматический
сдвиг, и я поверила, наконец, не только
в то, что слышала от других. Произошло
и самое сложное. Я поверила в то, что
подспудно знала и сама, и знала то ли
давно, то ли всегда.
Однако признать это подспудное знание было непросто, ибо оно указывало на иной строй мироздания. Это было все равно что оставить позади предположительно прочный и – совершенно однозначно – привычный берег - в чем, собственно, его главное достоинство и заключается - и отправиться в утлом челне в плавание за три моря... без опытного штурмана, без навигационных приборов, и даже без руля. Поверила не только умом, но была готова применить уточненную парадигму на практике – и положиться на волю ветра и волн, солнца и луны, в надежде попасть в новые края. По их воле и благости.
Комментариев нет:
Отправить комментарий